СССР. ИСТОРИЯ
25.12.2022
Ирина Каспэ
Историк культуры
1971 год. Хрущевки, дефицит, досуг
Быт и потребление времен «развитого социализма»
-
Участники дискуссии:
-
Последняя реплика:
В 1970–80-х годах в главном советском сатирическом журнале «Крокодил» регулярно появляются карикатуры, изображающие сцену приема гостей: хозяева с гордостью демонстрируют символы достатка и одновременно — чудеса изобретательности. Вместо мебельной стенки используется украденная из НИИ электронно-вычислительная машина («На работе все равно простаивала», — сообщает подпись), вместо рояля — вышедший из строя автомобиль; тут есть даже египетская гробница вместо спального гарнитура. Более молодое поколение, представленное на такого рода карикатурах, пытается копировать образцы «западной жизни»: стиральная машина задействуется для взбивания коктейлей, кухонную плиту удается переоборудовать в «музыкальный комбайн» (или музыкальный центр, как сказали бы сегодня), а обедать, по признанию юных персонажей, можно и у родителей.
Сатирический месседж карикатур этого типа может быть совершенно различным: здесь могут обличаться и инфантильные «тунеядцы», и «несуны» (те, кто присваивает и выносит с места работы общественное имущество), и «собственничество» в целом. Но вне зависимости от того, какую задачу решает в том или ином случае карикатурист, мы видим очень специфический образ повседневности, в которой вещи утрачивают свой изначальный смысл, прямое значение и начинают выполнять не свойственные им функции. Этот образ чрезвычайно значим для поздних десятилетий социализма. Карикатура — через гротеск, через абсурд — помогает уловить даже не только и не столько то, как люди в эти годы устраивали свой быт, сколько то, как они думали и как воспринимали социальную реальность.
Итак, каким было позднесоветское общество?
Его уже нельзя назвать тоталитарным, но можно назвать изоляционистским. Это общество оградительной политики, причем не только внешней, но и внутренней. Пропаганда как средство политического контроля все больше себя исчерпывает: в сущности, с начала 1960-х годов не появляется идеологических программ, способных предложить новые вдохновляющие цели. В 1967 году, в дни 50-летнего юбилея Октябрьской революции, окончательно закрепляется термин «развитой социализм» — предполагалось, что социализм в СССР достиг наивысшей стадии зрелости, причем эта стадия, вероятнее всего, окажется длительной, и коммунистическое будущее, обещанное Хрущевым к 1980 году, откладывается и вряд ли наступит в обозримое время. При этом официальный идеологический язык утрачивает убедительность. Он все хуже справляется со своей основной задачей — формировать и поддерживать определенную картину мира. Вместо этого он начинает усиленно работать как механизм изоляции — как система заслонов и барьеров, затрудняющая доступ к самым разным сферам жизни.
Антрополог Алексей Юрчак вводит термин «гипернормализация» для описания того, как были устроены позднесоветские инстанции власти, как они действовали и на каком языке говорили. Они не имели достаточных полномочий, чтобы утверждать собственные определения нормы, и в результате под гнетом ответственности втягивались в бесконечные сверки, трактовки и выяснения, что же именно следует считать нормой. Границы между запрещенным и разрешенным проводятся, стираются и проводятся вновь. Фокус общественного внимания смещается к этим границам. Социальная жизнь начинает выстраиваться как непрерывный поиск лазеек в нормативных предписаниях, как непрерывное ускользание, уворачивание от заслонов, которые всегда могут появиться в самом неожиданном месте и в самый неподходящий момент. Об этой стратегии ускользания много писали социолог Юрий Левада и его ближайшие коллеги Лев Гудков, Борис Дубин, Алексей Левинсон, реконструируя антропологию «простого советского человека», или «человека лукавого».
Чем более невротической и хаотичной становится система запретов, тем менее серьезно она воспринимается. Установление запретов и ускользание от них превращается в своего рода коллективный ритуал, позволяющий всем участникам реализовать свои интересы. Параллельно с «гипернормализацией» утверждается идея «нормальной жизни» и готовность затрачивать существенные усилия для того, чтобы «жить нормально».
Что подразумевалось под этой формулой — «нормальная жизнь»?
Со второй половины 50-х годов начинается и постепенно набирает обороты специфический передел социального пространства и времени. Программа массового строительства типового жилья (хрущевок) обеспечивает многих жителей больших городов отдельными квартирами. Формально собственником таких квартир было государство, а жильцы — арендаторами, но, как замечает исследователь советского «квартирного вопроса» Илья Утехин, квартплата (достаточно невысокая) не воспринималась как плата за аренду — скорее как плата за поддержание жилья в исправном состоянии: люди не думали о своем жилье как о съемном.
Постепенно распространяются и другие формы собственности. Все большее количество советских граждан может позволить себе кооперативные квартиры (построенные на деньги жильцов); дачи (небольшие домики, которые строились на выделенных государством земельных участках, как правило мизерных, достаточных для самых простых садово-огородных работ, — сакраментальные «шесть соток»); личные автомобили, открывающие новые возможности освоения пространства, а в случае необходимости способные послужить кратковременным убежищем. Примерно о такой роли автомобиля говорит замерзший Ипполит в «Иронии судьбы»: «Я не собираюсь умирать. Я могу и в машине посидеть».
Что немаловажно: перераспределяется не только пространство, но и время. На рубеже 1950–60-х годов официальную санкцию получает понятие «досуга», или «свободного времени». Появляется (точнее, официально признается) идея, что у советских граждан должен быть персональный временной ресурс, небольшой остаток, который не тратится ни на общественно полезный труд, ни на быт и транспорт. Эта идея выражается через определенную социальную политику — в первую очередь через серию документов о сокращении рабочих часов. Появляются так называемые сокращенные дни — перед выходными и праздниками. Увеличивается количество выходных дней: их становится два в неделю (причем это происходит только в 1967 году, до этого в неделе было шесть рабочих дней и лишь один выходной). Кроме того, на волне той же политики «свободного времени» в начале 1960-х издается несколько партийных директив, требующих от служб быта (магазинов, прачечных, столовых и так далее) «улучшить обслуживание населения».
В результате к началу 1970-х годов образуется некоторый минимальный избыток пространства и времени, предоставленный в персональное пользование. Это выгородки с четко обозначенными, но при этом не слишком надежными границами. С одной стороны, дачные участки были огорожены высокими сплошными заборами, с другой — такие заборы запирались на весьма условную задвижку и оказывались хлипкими, как и квартирные двери в позднесоветских новостройках. Такие выделенные островки пространства и времени были жестко лимитированы, но относительно свободны. Свободны прежде всего от исполнения роли «советского трудящегося», от того строго функционального отношения к человеку, которое предписывалось тоталитарной нормой.
От бытовых проблем при этом освободиться, конечно, не удается — прямо наоборот, позднесоветский человек оказывался в ситуации двойного дефицита. Во-первых, он ощущал, что времени и пространства предоставлено очень мало. И дефицит их приходилось постоянно и путем неимоверных усилий преодолевать. Речь не только о необходимости решения всегда актуального «квартирного вопроса», но и о попытках продлить свободное время, например за счет накопления отгулов — дополнительных выходных, которые многие предпочитали присоединять к отпуску. Отгул можно было получить, например, за добровольную сдачу крови или за дежурство в так называемых добровольных народных дружинах (патрулях, которые должны были следить за соблюдением общественного порядка). Ну а во-вторых, свежеприобретенные пространство и время нужно было чем-то заполнять: нужны были вещи, чтобы обставлять квартиры, и развлечения, чтобы проводить досуг. И вот тут тоже обнаруживался дефицит.
Все это прямо связано с рождением фигуры советского потребителя — надо сказать, устроенной довольно сложно. Консьюмеристские практики, в принципе, допускаются еще при жизни Сталина. Вторая мировая война специфическим образом знакомила советских граждан с западноевропейскими моделями повседневной жизни, с другой нормой бытового комфорта и благополучия. Это знание невозможно было полностью подавить репрессивными мерами, приходилось в какой-то степени признавать другие нормы и их учитывать.
Во второй половине 1950-х, в период экономического роста, советские потребительские практики формируются очень активно. А к 1970-м годам этот процесс достигает пика. Это происходит в особых условиях: разлаженной системы планового хозяйства, которую никак не удавалось успешно реформировать; постепенной переориентации экономики на сырьевые доходы и, конечно, изоляционизма. Сочетание этих условий превращает советское потребление 1970-х — первой половины 1980-х годов в уникальный, эмоционально насыщенный и принципиально неспособный насытить опыт.
Фиксированные государственные цены, обеспеченный доход и даже рост благосостояния граждан совмещались с непредсказуемостью каждого похода в магазин времен позднесоветского дефицита. Навык быть покупателем имел мало общего с рациональным планированием покупок и тем более с каким-либо выбором. Приходилось «брать что дают», стоять в многочасовых очередях за тем, что «выбросили», по возможности закупать товары повседневного потребления «впрок», «на вырост», запасаться «к праздникам» вне зависимости от того, как скоро наступит праздничная дата. В кэрролловской «Алисе в Стране чудес» главная героиня вынуждена играть в королевский крокет по абсурдным правилам: шарами служат ежи, молотками — фламинго, а воротцами — солдаты. Это очень похоже на условия игры, с которыми имел дело позднесоветский потребитель.
Невозможность контролировать процесс потребления отчасти компенсировалась теневой экономикой — деятельностью «цеховиков» (подпольных производителей) и фарцовщиков (перекупщиков импорта). Но основным способом поддерживать хоть какой-то контроль над ситуацией были, конечно, развернутые сети знакомств, позволявшие обмениваться товарами и услугами. Этой теме прямо посвящен фильм «Блондинка за углом». Его героиня, продавщица овощного отдела универсама (ее играет Татьяна Догилева), представляет гостей на собственной свадьбе следующим образом: «Валентина Петровна, железнодорожные билеты; Владимир Аркадьич, ремонт квартир; Стелла, полное собрание сочинений; Палыч, театральные билеты…» Именно так выглядели записные книжки тех позднесоветских потребителей, которые были включены в сети «нужных людей». В идеале каждой сфере жизни должно было соответствовать имя какого-нибудь знакомого.
Иными словами, само по себе наличие денег мало что решало. Это, наверное, самая очевидная особенность позднесоветских потребительских практик. Но не единственная.
Примерно тогда же (в конце 1960-х — начале 1970-х годов) возникают теории западноевропейской и американской массовой культуры потребления. Они исходят из того, что реклама, создавая спрос, предлагает не функциональный товар, а символы статуса, престижа, комфорта, образы идеального будущего и идеального «я». Покупая товар, потребитель в действительности приобретает символы и образы, но эта нерациональная сторона консьюмеризма им, как правило, не осознается.
В позднесоветском случае реклама вынужденно заменялась подглядыванием за жизнью других. Соответственно, престижное потребление в значительной мере ориентировалось на типовой спрос. Мебельные гарнитуры, хрусталь, ковры, библиотеки, собранные из не предназначавшихся для чтения книг, — все это делало типовые квартиры однотипными (не хуже, но и не лучше, чем у соседа). Но за этим, достаточно приземленным уровнем статусных запросов часто скрывались более возвышенные потребительские ожидания, как правило связанные с образом недоступного Запада, с тем, что удавалось выудить из дублированных фильмов, переводных книг и иллюстрированных журналов.
Для большинства позднесоветских граждан (не выезжавших за рубеж или, в лучшем случае, выезжавших с крайне лимитированной суммой «валюты») эти возвышенные (то есть символически насыщенные) потребительские запросы почти невозможно было удовлетворить покупкой конкретного товара. Символическая сторона потребления выходила на первый план и становилась, в общем-то, явной для всех; функциональная, прагматическая сторона часто оказывалась существенно менее значимой. Джинсы были очевидным символом причастности к далекой Америке и именно в этом качестве воспринимались.
Юрий Кобаладзе, журналист-международник и ветеран внешней разведки, вспоминает такой эпизод. В 1970–80-х годах он работал в Лондоне, и ему иногда приходилось сопровождать по городу советских соотечественников. Один из них, наотрез отказавшись от изысканных ресторанов, настоял на обеде в «Макдоналдсе». И попытался сохранить одноразовый бумажный стаканчик с фирменной эмблемой, чтобы отвезти его на родину в качестве подарка знакомым. Когда Кобаладзе принес со стойки стопку неиспользованных стаканчиков, его спутник был совершенно счастлив и очень удивлялся, что это бесплатно. Изоляционистское символическое потребление устанавливало собственную шкалу ценностей.
За фигурой потребителя, казалось бы, по определению закреплена пассивная роль, однако позднесоветский потребитель, конечно, не мог себе позволить быть пассивным. Он — воплощение активности и творческого начала. Ему, безусловно, необходима интуиция и коммуникативный дар, умение договариваться, проскальзывать между барьеров, о котором говорилось в начале, «выкручиваться и вертеться», как часто говорят о себе персонажи лирических комедий 1970-х годов. Но прежде всего ему необходимо воображение. Он неустанно конструирует свою реальность, свой образ «нормальной жизни» из подручных, плохо подходящих для этого средств. Конструирует — и в переносном, и в буквальном смысле: роль потребителя здесь часто неотделима от роли «умельца», «домашнего мастера», «рукодельницы» (конечно, все эти умения чрезвычайно востребованы во времена дефицита). Приобретенные товары нередко приходится перешивать, перестраивать, переоборудовать, приближая к воображаемому высокому образцу, и даже чинить сразу после покупки. Что же касается не приобретенных товаров — их оставалось имитировать, пришивая к самодельной одежде лейблы, оставшиеся от старых, уже не подлежащих реконструкции импортных вещей.
Потребление, иными словами, превращалось в полную условность — вожделенный образ недоступного товара заменялся чем-то приблизительно похожим, и искусство потребителя состояло в умении делать вид, что подмена удалась: не замечать несовпадения, закрывать глаза на несоответствия. Как бы все по-настоящему. Хотя в действительности никто до конца в это не верит.
Возможно, вообще самый востребованный в позднесоветской культуре навык — изоляционистский навык не замечать: закрывать глаза на разнообразные проявления бытовой неустроенности, на «бытовое хамство», на ритуалы и дискурсы, изначально имевшие идеологическое значение, но теперь стремительно утрачивающие всякий смысл. Навык не присутствовать в полной мере «здесь и сейчас» — в длинной очереди, на политинформации, на партсобрании, на заседании кафедры. Такой навык незамечания помогал выпадать из дискомфортных или просто бессмысленных ситуаций в пространства фантазии и грезы, но также он помогал хотя бы отчасти адаптировать социальную реальность к представлениям о должном.
Культура двух последних десятилетий социализма — это культура зазоров между актуальными представлениями и возможностями их выразить, между усложняющейся системой социальных запросов и ветшающими социальными институтами. Представления о норме менялись, но в наличной социальной реальности для них не было места. Они вытеснялись в символические пространства воображения — так возникает воображаемый образ «нормальной жизни», некий идеал, к которому следует стремиться. Недостижимость нормы, невозможность ее уловить и присвоить — общая черта позднесоветской культуры: это проявляется и в идее «нормальной жизни», и в практиках властной «гипернормализации». А кроме того, конечно, в стратегиях «стеба», распространенных уже скорее в 1980-е годы в среде молодых интеллектуалов, — игрового ускользания от буквальных значений и прямых высказываний, ироничной дистанции по отношению к любым критериям нормы.
Функции, которые были закреплены за вещами, и роли, которые были закреплены за людьми, все меньше соответствовали тому, как позднесоветские люди ощущали себя, свои мотивы, желания, цели. Приходилось приспосабливаться и приспосабливать доступные ресурсы под не свойственную им задачу, тем самым лишая их исходного смысла. Это получалось, но плохо. Карикатуры журнала «Крокодил» позволяют увидеть именно такие смысловые сбои, именно такие попытки перекодировать имеющуюся социальную реальность, не выходя за ее пределы. Если на работе все только делают вид, что работают, и наличие вычислительной машины при этом лишается всякого смысла, то она с большим толком может быть перенесена в частное пространство и использоваться в почетной функции дефицитной мебели. И гости сделают вид, что это прекрасная замена.
Дискуссия
Еще по теме
Еще по теме
Марина Крылова
инженер-конструктор
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ. ЭСТОНИЯ
Журнал «Огонёк» (1980 г, №27) к 40-летию Советской Прибалтики. ЧАСТЬ III. ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ
Артём Бузинный
Магистр гуманитарных наук
О национальном единстве
Александр Гапоненко
Доктор экономических наук
МОСКОВСКАЯ ПОВСЕДНЕВНОСТЬ ВЕСНЫ 1952 ГОДА
Впечатления зарубежных гостей
Antons Klindzans
Ненужное фуфло?
Производство в ЛССР
ГЕРМАНИЯ СТАНОВИТСЯ ЦЕНТРОМ ВОЕННЫХ УСИЛИЙ
СЕРЕБРЯНАЯ ЭКОНОМИКА
Смысл жизни в познании происходящих физических явлений.....Это научный подход.....))))
ПРОЧЬ ДЕШЕВЫЙ ТРУБОПРОВОД
ВЫПУСК ПЕРВЫЙ
Куда именно можно стрелять HIMARS"ами из Эстонии и ТайваняТайна сия велика есть?
НИ РУССКОГО, НИ ОЛИМПИАД!
Это не нацизм, Йохан?! Нацизм, нацизм, чистейший нацизм. Абсолютно ничем не замутненный.